Когда решение уйти навсегда из мыслей и жизни мэтра созрело в ней, она попросила его приехать в Ленинград. В осеннем парке Ораниенбаума, у Катальной горки, Лиза объявила мэтру о своем намерении и прочла на память волошинские строки:
Кто видит сны и помнит имена, —
Тому в любви не радость встреч дана.
А темные восторги расставанья...
Ночевали они в гостинице «Россия», долго сидели в Пулковском порту, говорили о стороннем, будто и не касающемся «темных восторгов расставания». Он вяло соглашался с нею, но отнюдь не имел уверенности, что выдержит эту эпитимью. Его самолет на Москву объявили раньше, вопреки расписанию. И лишь издали, простившись, нечаянно увидел, как рухнула она на ту же скамью лицом вниз, будто неживая. Сам он тупо глядел на скучную топографическую карту своей страны, узнал шлюзы московско-волжского канала и пешком брел от Шереметьева до Ленинградского шоссе, ощущая где-то в животе, под ложечкой, такое сосущее состояние пустоты, будто там вырезали что-то жизненно необходимое организму...
Он рассказал жене все, но сразу понял, что сообщил очень мало нового для нее. Она давно обнаружила потайной дневничок мужа, зорко и пристально следила за его сторонними терзаниями и радостями, а главное, потихоньку слала Лизе предостерегающие письма с требованием молчать о них. Одно, особенно оскорбительное и грубое, из-за ошибки в адресе угодило в юридические органы Лизиного города, откуда у отправительницы потребовали каких-то новых данных и конкретных уточнений. Отправительница же, т.е. Марианна Георгиевна, не пожелала постороннего, тем более официального, вмешательства в эту историю и отказалась от авторства, представив дело как мистификацию. Он так рассердился на всю эту тайную историю с перепиской, что между супругами вышла тяжелая ссора. Жена уехала с сыновьями на московскую квартиру, потеснив там замужнюю дочь и, кстати, ускорив и там разрыв, развод и уход Олиного мужа. Рональд Алексеевич остался в одиночестве на даче.
...Однажды он сидел в метро и думал о Лизе. И как будто не дремал. Его толстый портфель с материалами для лекции покоился у него между ботинок. Народу ехало не очень много. Стояло всего несколько человек в проходе. И вдруг он увидел... Лизу!
Она пробиралась к нему с другого конца вагона, а когда подошла вплотную, невесомо тронула его плечо и очень явственно, тоном уговора, произнесла слова: «Я — ваша, ваша, ваша!».
Ее рука словно растаяла в его ладонях, а голос... совершенно явственно продолжал звучать у него в ушах. Поэтому он не сразу смог погасить в себе вспышку радости, машинально искал Лизу среди пассажиров и медленно приходил и сознанию, что видел сон или галлюцинировал. Ее голос с грудными нотками и характерной интонацией звучал с прежней силой у него в ушах, громче шумов метро. С первого телефона-автомата он позвонил Лизе домой, спросил, что она делала двадцать минут назад.
— То же, что и в остальное время — ревела! — сказала трубка сердито.
— Слушай, а замуж ты еще не собираешься? (От общего знакомого он слышал, что два «прежних кандидата» усилили натиск и активность, правда, по словам знакомого, без особенного успеха).
— Да, не изменяет мэтру его прежнее умение мыслить талантливо!
— А что ты скажешь насчет голоса в метро?
— Неужели Вы могли в этом сомневаться?
— Я больше не могу без Тебя! Давай встретимся! Где хочешь!
— На этих днях у меня будет короткая командировка в Москву...
И вот он шагает по асфальтированной площадке, отведенной и для встречи, и для проводов воздушных пассажиров. Этот аэропорт был, пожалуй, наименее современным среди всех подмосковных, обслуживал только внутренние линии, поэтому в рупорах не звучали надоедливые «сэнк’ю» и прочие деликатности, предназначенные для ушей валютных. Уже более получаса он томился у выхода. Из темных далей летного поля, где выли и жужжали моторы, подъезжали автобусы с прилетевшими. Туда, в сторону огоньков взлетно-посадочной полосы, отъезжали автотрапы — ему всегда странно было смотреть на катящиеся по асфальту лестницы, ведущие в никуда. И сразу же увидел ее, выпрыгнувшую первой из автобуса, уже бегущую к калитке, впереди всех. Добежав, обморочно прижалась к его плечу...
В полупустом вагоне последней электрички (она прилетела последним вечерним рейсом), она вдруг спросила, словно очнувшись:
— Куда же мы, все-таки?
— Думаю, лучше всего бы... ко мне, в мое бунгало! — чем больше убедительности он старался вложить в свои слова, тем меньше уверенности в них прозвучало. — Ты же знаешь — от этой железной дороги всего километров восемь до моей. Если ты не очень устала... Ночь-то теплая и светлая. Дорога почти все время лесом, красивая. И я, как знаешь, один...
На ее лице резче обозначилось утомление. Она поднялась со скамьи.
— Та станция, откуда... восемь-девять километров, кажется сейчас? Провожу вас к вашему бунгало. Но туда, к вам — не пойду. Сами понимаете — теперь это стало мне непосильно! Утром, может быть, еще увидимся в Москве. Когда отдохнете. Если пожелаете — увидимся,
Ее отказ он предвидел и принял безропотно. Взвыли тормоза. Двери вагона с шипением разомкнулись. Оба перешагнули щель пропасти, где на короткие миги затаились в обманчивом смирении колеса. Пошли под руку по платформе, теплой июньской ночью, под полной луной, четко озарявшей дачные участки, пруды, пустые базарчики и сонные березы.
Вскоре они покинули дачный поселок. Пошли поля с лесными опушками, заставлявшими верить, будто наша Русь еще и впрямь «все та же, с платом узорным до бровей»... Была пора самых коротких ночей, теплых вечерних сумерек, круглой луны, росных солнечных восходов, когда часа на два настает вызывающий дрожь холодок, пронизанный птичьим щебетом и особенно ощутимый в низинках, где утром скапливаются свитки ночного тумана — росы.