Воротившись, капитан тотчас получил новое очередное ответственное назначение: старшим преподавателем тактики и военной топографии на кафедре оперативного искусства особого военного института. Несколько первых лекций нового преподавателя получили хорошую оценку начальства и понравились высокоответственным слушателям... Лекции шли на немецком языке.
Однако здесь, кроме работы преподавательской, предстоял капитану еще и спешный выпуск книги — пособия для действующей армии. Наступающие войска срочно нуждались в таком пособии о стратегии и тактике прорыва германских оборонительных узлов новейшей конструкции.
Пришлось обработать для книги огромный накопленный материал, переосмыслить его, да еще и увязать с последними сталинскими приказами и уставами. Капитан Вальдек совещался с участниками прорывов, вспоминал и собственный опыт с финскими укреплениями. Несколько недель капитан не думал ни о сне, ни об отдыхе, почти не раздевался, как на переднем крае. И в конце этих трудных недель близился час, когда сигнальный экземпляр новорожденной книги почти в 300 страниц со многими вклейками и схемами должен был вот-вот лечь на стол редактора-составителя: так обозначил себя в этой книге капитан Вальдек, хотя от первой до последней строки она была целиком написана им, по материалам двенадцати наступательных операций.
И в эти оставшиеся до выпуска книги дни, уже в конце марта нового, идущего к победе 1945-го, получил капитан Вальдек еще одно эпизодическое назначение в город Тамбов: его посылали туда в качестве члена государственной комиссии принимать экзамены у выпускников Тамбовского общевойскового училища.
Именно при возвращении из этой служебной командировки произошел случай, навсегда сохранившийся в памяти Рональда Алексеевича.
Ехал он из Тамбова ночным поездом и, километров за полтораста от Москвы, оказался один в мягком купе: трое попутчиков-офицеров, служивших в Зарайске, дружно сошли в Луховицах. Там полагалась минутная стоянка.
Капитан расслышал снаружи молящий голос: ветхая старушка, по глаза повязанная платком, просилась до Москвы.
— Уж я, миленькие, где-нибудь в уголочке приткнусь...
Она была явно некредитоспособной, не могла предложить ничего, кроме молитвы во здравие благодетеля, но проводник оставался непреклонным. Рональду стадо стыдно в пустом купе с четырьмя сибаритскими ложами. Он решительно протянул руку просительнице, почти отпихнул проводника и привел старушку в купе.
— Располагайтесь, как вам тут удобно, мамаша, а я вот должен еще маленько с нашей цифирью повозиться...
Старушка сидела в уголке тихая, как призрак, а капитан принялся за неоконченные расчеты. Мимо вагона, в рассветном озарении, неслись малаховские, люберецкие, вешняковские домики. Как всегда, он внутренне напрягся, когда мелькнула платформа Красково и поезд перед Томилиным громыхнул над речкой Пехоркой. Сердце сжалось от тягчайшего из воспоминаний юности.
Потянулся длинный перрон Казанского...
Капитан сложил бумаги в полевую сумку, оделся, затянул поверх серой английской шинели (подарок короля Георга!) ремень и портупею с револьвером, совсем было шагнул с вагонных ступеней на влажный асфальт перрона, да не тут-то было!
Снаружи — грубые окрики:
— Закрыть поездные двери! Приостановить выход пассажиров!
Вдоль всего поезда быстро построились в две шеренги вооруженные автоматами солдаты конвойных войск.
Одна шеренга — вплотную к вагонам, другая — вдоль противоположного края перрона. Каждый десятый из солдат-конвоиров — со служебной собакой на сворке. Старушка из Луховиц стояла на нижней ступеньке вагона, капитан Вальдек — на верхней, рядом с проводником. Только теперь капитан обратил внимание на подаваемый поодаль состав из шести-семи вагонов типа багажных, но с тюремными решетками на узеньких оконцах. Хвост этого состава остался в сотне метров позади последнего вагона тамбовского поезда.
Со стороны вокзала быстро нарастал шум, будто идущий от большой толпы, топот и шарканье сотен людей, выкрики, брань, команды. Чей-то голос из глубины вагона нетерпеливо спрашивал:
— Да что там такое?
Другой голос, потверже, пояснил:
— Как что? Зеков гонят!
И эта толпа зеков надвинулась, поравнялась с вагоном капитана. Серые бушлаты и рваные телогрейки, грязные шинели, склоненные головы, мокрые ушанки, а то и голые стриженные затылки, опущенные плечи... Казалось, их — многие сотни в этой колонне, безликих, худых, с бледным оттенком кожи, какой бывает у растения в погребе. Шли в молчании, не оглядываясь, даже по сторонам еле посматривая исподлобья.
Капитан видел только хмурые бледные лица, целые рядки бровей, и снова — очередной ряд, и еще, и еще... Брови — спины, брови — спины... Неужто эту толпу вместят шесть-семь «столыпинских» (Рональд вспомнил, как железнодорожники издавна окрестили эти вагоны с решетками); людей-то — несчетно много!
Чей-то горестный вздох и всхлипывание:
— Сыночки! Сыночки! Куда же их теперь, болезных наших?..
Это — луховицкая старушка. Она откровенно плакала, в голос.
Капитану захотелось утешить ее, притом грубовато, упреком!
— По ком, мамаша, плачешь? Это же — немцам пособника, полицаи, вражины наши, а не... сыночки!
Из последнего ряда заключенных, вернее, этапников, один, изможденнее и старше прочих, будто обернулся, глянул на штабного офицера в затянутой портупее и негромко, со всей силой презрения кинул одно слово:
— Дур-рак!
Конвоир на него замахнулся... Шествие кончилось, прошло еще десятка два собаководов с овчарками. Перестроились обе шеренги конвойных, сомкнулись, затопали следом за колонной.